Мемуары
Шрифт:
После многочисленных наветов разного рода, организованных врагами Бестужева и подготавливавших почву для того, чтобы очернить его в глазах Елизаветы, французский посол Л’Опиталь взял на себя обязанность прямо сказать императрице, приблизившись к ней на одном из куртагов якобы для того, чтобы сделать комплимент пышности её убора:
— При вашем дворе, Мадам, есть человек, весьма для вас опасный...
Произнесено это было в высшей степени авторитетно. Перепуганная Елизавета спросила, кто же этот человек? Л’Опиталь назвал Бестужева и тут же удалился. Удар был нанесён.
Предупреждённый о приближающейся буре, Бестужев просмотрел свои бумаги, сжёг всё, что считал нужным, и был уверен в собственной неуязвимости. Будучи арестован в прихожей императрицы, он не выказал ни страха, ни гнева, и на протяжении нескольких недель казался не только спокойным, но почти весёлым — все его речи, его поведение свидетельствовали об этом; он даже угрожал своим врагам отомстить им в будущем.
Видя, что не обнаружено решительно ничего такого, что могло бы указать на государственную измену Бестужева, императрица принялась уже упрекать себя за его слишком поспешный арест. Враги Бестужева трепетали. Но однажды Елизавете взбрело в голову приказать выяснить у своего бывшего канцлера, просил ли он у графа Брюля Синюю ленту Польши для барона Штамбке, министра великого князя по делам Голштинии.
Не знаю, что побудило Бестужева отрицать это... Елизавета вновь и вновь приказывала задавать ему тот же самый вопрос, и Бестужев настаивал на отрицательном ответе и даже выразил готовность поклясться в подлинности своего утверждения.
И вот тогда ему была предъявлена написанная его рукой записка, адресованная его секретарю Канцлеру; в записке Бестужев напоминал секретарю, что именно следовало предпринять по этому делу. Очевидно, клочок бумаги ускользнул от внимания Бестужева, когда он просматривал груду документов, и он был уверен, что записка сожжена. Фальшивая клятва, которую он готов был принести по поводу такой мелочи, полностью развенчала его в глазах Елизаветы, да и сам Бестужев сразу же сменил свой уверенный тон, заметив, что попался.
Поскольку, однако, ничего более серьёзного против Бестужева не было, Елизавета довольствовалась тем, что отправила его в ссылку в одно из его имений, неподалёку от Москвы, откуда он был вновь призван уже Екатериной II.
На следующий день после ареста канцлера я был вынужден показаться при дворе: свадьба одной из фрейлин императрицы отмечалась праздником, на котором, согласно этикета, должны были присутствовать все послы. И я услышал, как один из придворных — граф Я.К., он жив ещё, — похвалялся тем, что ему не придётся теперь платить за бриллиантовую звезду, которую бедняга Бернарди только что для него закончил...
Читатель не будет, быть может, разочарован, найдя здесь описание свадьбы фрейлины этого двора — такой, как то было принято в те времена.
Как только родители невесты и государыня соглашались отдать жениху девушку, жених получал право проводить со своей наречённой долгие дневные часы в столь полном одиночестве, что оставалось только удивляться отсутствию последствий, тем более, что между днём обручения и свадьбой проходило немалое время, случалось — более года.
Накануне дня свадьбы, в дом будущего супруга с помпой доставлялось приданое девушки, его там выставляли, и весь город получал возможность разглядывать вещи, словно в лавке. Во время венчания, двое родственников-шаферов держали над головами брачующихся деревянные золочёные короны. После венчания, церемониймейстеры двора, с их жезлами, украшенными серебром и с орлом наверху, дирижировали несколькими соответствовавшими обряду танцами, предшествуя молодожёнам.
Небольшой балдахин, сооружённый на середине стола, за которым подавался свадебный ужин, обозначал место молодой. Супруг должен был взгромоздиться на стол и пересечь его, чтобы усесться рядом, а по пути — сорвать венок из цветов, подвешенный над головой его молодой жены. На свадьбе, где я присутствовал, супруг забыл исполнить эту часть обряда, венок остался не сорванным, и поговаривали, что то же самое случится и с тем цветком, который должен был быть сорван ночью — доказательства того, что это свершилось, предъявлялись государыне на ночной рубашке молодой, уложенной в специальный серебряный ящик.
Мне сказали, что обряд этот был установлен Петром Великий по образцу обычаев, существовавших в его время в Швеции. Теперь, говорят, церемония изменилась.
Немилость, выпавшая на долю Бестужева, так сильно потрясла меня, что несколько недель я был очень серьёзно болен. Помимо того, что я был многим обязан этому человеку, его падение рикошетом ударило и по великой княгине. Именно тогда я впервые подвергся атаке страшных головных болей и других недомоганий, терзавших меня впоследствии так регулярно — вплоть до дней, когда я всё это пишу.
Моим врачом был Бургав [51] , племянник того Бургава [52] , коего Голландия и наш век нарекли современным Гиппократом. Петербургский Бургав потерял слух и чтобы общаться с больными пользовался услугами переводчика, слова которого легко считывал с различных конфигураций его пальцев. Доктор всё мгновенно схватывал и сразу же отвечал голосом так точно и с таким умом, что, невзирая на его глухоту, беседовать с ним было приятно. Однажды Бургав нашёл у меня на столе трагедии Расина — и хотел отобрать у меня эту книгу заметив:
51
Бургав-Каау Герман (1705—1761) — племянник Г. Бургава, врач; с 1740 года жил в России, был лейб-медиком императрицы Елизаветы; некоторые лекарства, составленные Бургавом, существовали в русских аптеках вплоть до начала XX века.
52
Бургав Герман (1668—1738) — голландский врач, один из наиболее выдающихся медиков XVIII века.
— Вокруг вас и так всё мрачно, следовало бы читать что-нибудь повеселее.
Хотя Лев Александрович Нарышкин и дал великой княгине повод лишить его с некоторых пор своего доверия, арест Бернарди вынудил её вновь воспользоваться услугами Нарышкина чтобы связываться со мной. Уже вскоре доступ к ней вновь стал для меня таким же лёгким, каким был всё последнее время, а наметившееся сближение между нею и императрицей позволяло нам надеяться, что Елизавета одобряет нашу связь. Надежда эта больше даже способствовала моему выздоровлению, чем лекарства Бургава.
И всё же поправлялся я так медленно, что после того, как я проехал несколько вёрст навстречу принцу Карлу Саксонскому, мой друг Ржевуский, сопровождавший принца, едва меня узнал. Впрочем, моцион и весна вскоре окончательно поставили меня на ноги.
Принц Карл, любимый сын Августа III, прибыл в Петербург, надеясь добиться согласия Елизаветы сделать его герцогом Курляндским, вместо Бирона, если тот останется в своей ссылке навсегда. Хотя моя семья и я считали подобный проект незаконным, но он и не был ещё официально объявлен и единственным, якобы, поводом путешествия принца было желание просто представиться императрице перед тем, как принять участие в военных действиях в рядах её армии — так что я счёл своим долгом выказать сыну своего патрона самое почтительное внимание.