Мемуары
Шрифт:
Стёганые шёлком кожаные корсеты, которые носят под платьем, стёганые же перчатки и шапки, двойной толщины, стали повседневной одеждой. Сабли с рукоятями, защищёнными железной решёткой (их называли «кошачьими головами») , пистолеты в сапогах и за поясом, и даже мушкеты, которые носили на перевязи, крест-накрест с сумками для пороха и патронов — таков был арсенал гигантских свит, сопровождавших магнатов во время их визитов в Вильну в течение восьми дней, начинавшихся, обычно, две недели спустя после Пасхи. Видя бесконечные вереницы лошадей и людей, вооружённых с головы до пят, иностранец ни за что не угадал бы, что это всего лишь обмен визитами, имеющими целью обсудить, как лучше учредить суд.
Не было ничего более обычного в эту неделю, как услышать ночью пистолетные выстрелы, но и среди всех этих проявлений воинственности люди обедали, ужинали, танцевали, навещали друг друга, нередко в домах, хозяева которых принадлежали к противной партии, так что деловые обсуждения случались и во время бала; существовал, правда, риск, что при выходе на улицу придётся сражаться...
Так что я попал в Вильне в совершенно новые для меня условия. Нам не удалось в тот раз ни помешать избранию молодого Радзивилла, ни хотя бы обеспечить нашей партии большинство в трибунале. Причиной послужило отсутствие согласия между Флеммингом и подканцлером Сапегой — граф ревновал Сапегу к их общему тестю, будучи уверен, что князь Чарторыйский отдаёт Сапеге предпочтение.
Граф Брюль немедля учёл эти чувства Флемминга. Он знал, кроме того, что Сапега, оскорблённый нравоучительным тоном князя канцлера, мало-помалу отдаляется от него. И Брюль сумел воспользоваться слабостью этих трёх людей, чтобы, как я упоминал уже, посеять между ними семена раздора; семена эти были ликвидированы впоследствии, но уже после того, как силы, которыми располагала наша партия, была ослаблены.
Сперва я присутствовал на безрезультатных совещаниях разного рода, а затем, в день «возрождения» трибунала, назначенного на второй понедельник после Пасхи, лицезрел весь ритуал этой церемонии. Был момент, когда радзивилловские молодчики положили было руки на рукояти сабель — простое недоразумение они приняли за сигнал к схватке. Вспоминаю, что один из них, по имени Цехановецкий, наполовину вытащил уже свою саблю из ножен, но тут Флемминг, ударив его по плечу, сказал на ломаном польском языке:
— Бросьте, этого не потребуется!
Сказал так авторитетно и спокойно, что это подействовало.
Весь смысл поездки свёлся, таким образом, для меня к тому, что я познакомился со многими литовцами, с их политическими манёврами, да стал свидетелем печального итога борьбы страстей среди руководства нашей партии, способствовавшей успеху противной стороны.
Молодой Радзивилл, недоросль восемнадцати лет, едва умеющий подписать своё имя, стал маршалком трибунала, во время заседания которого вёл себя скорее как распоясавшийся школяр, чем как дурной судья, но его партия воспользовалась его именем, чтобы провести через трибунал множество несправедливых и незаконных актов.
Покидал я Вильну опечаленный, словно это я отвечал за успех всего предприятия. Мой возраст и моё мироощущение заставляли меня принимать исключительно близко к сердцу всё, что наносило ущерб нашей партии, неуспех которой я рассматривал и как нечто постыдное для меня лично, и как беду для всего государства...
Но уже вскоре новое действо открылось моим глазам.
III
Весной 1755 года король собрал сенаторский совет сейма во Фрауштадте. На сей раз он давал там аудиенцию турецкому министру, который должен был официально известить Польшу о приходе к власти нового султана.
Каждое появление короля на польской территории собирало вокруг него целую толпу поляков, жаждавших занять те или иные должности, назначение на которые зависело от короля. Вот и мои родители отправили во Фрауштадт меня вместе с моим дядей канцлером, с тем, чтобы попытаться получить для меня вакантное место стольника Литвы.
Моему старшему брату, обер-камергеру, было велено всячески этому способствовать. Ему это было удобно, поскольку его ссора с князем воеводой Руси давно уже держала его в стороне от всего что ставило дядю в оппозицию ко двору.
У меня оказались соперники, но брат сумел устранить их и преодолеть все препятствия — а их было не так уж мало. Мнишек не переставал твердить графу Брюлю, что надо разгромить партию Чарторыйских, если он хочет заставить уважать придворную партию, у которой моё назначение вызывало возражения.
Однако Брюль так же, как и его господин, рассматривавший Польшу как нечто второстепенное, дающее королю лишь право на почётный титул, был склонен скорее к решениям, сохранявшим известное равновесие между крупнейшими польскими семьями и не дававшим перевеса ни одной из них. И милости короля он раздавал равномерно.
У сейма не было, похоже, другой задачи, как отыскать повод для того, чтобы распуститься и дать королю возможность поскорее вернуться в Саксонию к его излюбленным развлечениям. Это ускорило и получение мною искомого места, к чему я не приложил ни малейшего усилия, не имея намерения становиться придворным. Свою беспечность я довёл до такой крайности, что брат счёл необходимым побеседовать со мной на эту тему.
Я запомнил его речи.
— Если вы не придаёте никакого значения отличиям, не следует принимать их, вызывая лишний раз недовольство соперников. Но коли уж вы их приняли, справедливо выказать хоть самую скромную благодарность. Никакая служба, никакие особые заслуги не дают ещё права рассматривать милости, вам оказываемые, как законное вознаграждение. Несправедливо утверждать: «Король даёт лишь то, что он вынужден давать кому-то по закону, и тот, кто получает, не обязан ему ничем, тем более, что даёт он обычно без разбора». Вам представляется, что многих награждают орденами зря? Спросите у ваших соперников, даже у людей нейтральных, находят ли они основательным ваше продвижение — и вы увидите, что всегда найдутся недовольные тем, что король и его фаворит оказались на вашей стороне... Неужели вы думаете, что я не устаю от той массы внимания, терпения, хлопот, которая требуется, чтобы добиться каждой малости, получаемой при дворе? И, конечно, меня больно задевает пренебрежение, оказываемое вами моим усилиям по вашему же делу — ведь вам несомненно будет во многих случаях приятно иметь какое-нибудь отличие...
Брат был прав, я признаю это, и он простил меня, ибо он — человек несомненно столь же добрый, сколь пылкий и храбрый, а это говорит о многом.
Я вновь повстречал во Фрауштадте даму моего сердца. Найдя её ещё более взбалмошной, чем обычно, и выдержав её капризы восемь дней подряд, я сообщил ей, что, покидая Фрауштадт, покину навсегда и её. Это встревожило даму, она назначила мне свидание, прерванное в самом начале нежданным появлением супруга — я едва успел спрятаться... Муж оставался у неё долго, уже светало, когда он ушёл, и я был вынужден сократить наше прощание.
Каким бы неудачным это свидание ни было, дама, похоже, сохранила о нём самые приятные воспоминания. Но я вскармливал уже в душе стремление порвать эту цепь, наброшенную на меня скорее случаем, чем влечением — волочить же её меня заставляло скорее подобие обязательств, чем чувство...
И тут я получил письмо от сэра Вильямса. В последний раз, что он был в Варшаве, он, с согласия моих родителей, взял с меня слово составить ему компанию, если он когда-либо поедет в Россию. Незадолго до моего отъезда из Фрауштадта, он написал мне, что назначен послом к русскому двору — и напоминает о моём обещании.